Я хотела начать с того, что "Дом, в котором" Мариам Петросян для меня очень личная книга. Объяснить, почему говорить о ней после стольких лет и прочтений все еще непросто, провести аналогию с публичным обнажением... А потом поняла, что это в равной степени справедливо для всех почитателей "Дома" и, возможно, единственно достоверное, что можно сказать на эту тему: "Дом, в котором" - это личное.
Говорят - хоть я никогда в это до конца не верила - что в подростковом возрасте все ощущают себя "не такими", а потом проходит. Само выражение "не такой" осмеяли и опошлили, чтобы отдельные индивидуумы не воображали о себе невесть что. И вот теперь даже слова приличного не подберешь, чтобы выразить глубинное чувство неродства окружающей реальности и подавляющей массе населяющих ее хомо. Чувство, которое вопреки ожиданиям не прошло ни в двадцать, ни в двадцать пять и вообще, похоже, никуда не собирается. Мариам же написала об этом целую книгу, целую апологию неприятия Наружности, настоящий гайдбук (будь я менее технарь и более религиозна сказала бы "библию") о нормальности ненормального. А еще она рассказала всем и каждому, чем именно занимаются такие "фрики", как мы, на своих Изнанках. Нет, мы не лелеем обиду на отторгнувшую нас Наружность и не строим мстительные планы по ее уничтожению. Наружности нет. Наружность - пустота, ничто, смерть. И волновать она нас может только в этом смысле. А в наших Домах мы растем день ото дня, делаемся старше и красивее своих отражений в зеркалах, спорим, любим и, конечно, творим миры. Свои миры, в которых... Здесь мы - демиурги, а
они в лучшем случае гости, и поэтому
им нас никак не достать.
Сладко и тревожно читать "Дом, в котором". Тем, у кого нет Дома, - Прыгунам - книга дает надежду на его обретение. Тех, у кого Дом есть, - Ходоков - пугает возможностью его лишиться. А тех,
для которых теорема верна, попросту дразнит: вопросами без ответов, калейдоскопом недоказуемых истин и чуждой верой. Как дразнил Дом Курильщика, Черного, Ральфа...
Природа эскапизма не так однозначна, как принято ее малевать в учебниках психоанализа для домохозяек. Он маргинален - бесспорно - но ужасен ли? На самом деле, многие наши Дома не такие уж изолированные. Или могут быть не таким, если их перестанут бояться и уничтожать, если их обитателей будут хоть немного любить и понимать. А ПРЫГУНОВ И ХОДОКОВ НА САМОМ ДЕЛЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ!
Бонус:
Мариам Петросян "Дом, в котором":
«Курильщик опять ложится. Он надеется, что если лежать неподвижно, голова перестанет болеть. К нему подходит Горбач и трясет гигантским вязаным носком в полоску.
— Эй, Курильщик, здесь будут новогодние подарки. Что бы ты хотел? Надо определиться с этим заранее, может, придется делать заказ Летунам.
— Ходячие ноги, — отвечает за Курильщика Черный. — Влезет в твой праздничный мешок то, что ему по-настоящему нужно?
Горбач хмуро моргает:
— Нет, — говорит он. — Это не влезет, — и отходит.
Курильщик ощущает неловкость. Все смотрят на них с Черным. Не осуждающе, а скорее устало, как будто они до смерти всем надоели. Оба. И хотя Черный только что сделал то же самое, что он сам чуть раньше проделал с Нуфом, Курильщику становится неловко и хочется как-то от этого отмежеваться.
— Не надо, Черный, — просит Курильщик.
— Плевал я на все эти заморочки, — говорит Черный. По тону чувствуется, что он завелся. — На все эти табу. Об этом нельзя, о том нельзя… Я буду говорить, о чем захочу, ясно? Это последний год для страусов с упрятанной в песок башкой. Им осталось держать ее там каких-то шесть месяцев, но ты посмотри, Курильщик, ты только посмотри, как они обсираются, когда кто-то осмеливается об этом заговорить!
Гробовая тишина после слов Черного пугает Курильщика, но и вызывает в нем неожиданное злорадство.
Горбач комкает полосатый носок, и лицо его медленно заливает краска.
Табаки в радужном балахоне застыл столбиком, за щекой — непроглоченный кусок.
Слепой — пальцы на струнах гитары, сами, как струны — лица не видно…
Сфинкс на спинке кровати, как на насесте, с закрытыми глазами…
— Тот о цыплятах, этот о страусах, — бормочет Сфинкс, не открывая глаз. — Даже метафоры одинаковые.
— Заткнись, пожалуйста, — говорит Черный, тяжело дыша. — Не делай вид, что не обоссался. Ты такой же, как они!
— Да уж не как ты, слава богу, — вздыхает Сфинкс. — Знаешь что, если ты закончил давить нам на психику…
— Ну нет, — пьяно ухмыляется Черный. — Я еще и не начинал. Это было так… вступление. Хотел дать Курильщику на вас полюбоваться. А как вы… — приступ беззвучного смеха мешает ему говорить, — а как вы все дружно сделали стойку, а? С ума сойти!..
Он вытирает выступившие на глазах слезы.
— Что ты пил, Черный? — с ужасом спрашивает Горбач. — Ты как себя вообще чувствуешь?
Табаки делает судорожные глотательные движения, пытаясь справиться с застрявшим в горле куском булки.
— Прекрасно! — Черный вскакивает, демонстрируя широкую улыбку. — Я прекрасно себя чувствую!
Курильщик немного отодвигается. Черный хватает его за плечо и, обдавая запахом перегара, громко шепчет в ухо:
— Ты видел? Нет, скажи, ты их видел?
— Видел, видел, — морщится Курильщик. Хватка у Черного железная. — Я все видел, Черный. Успокойся, пожалуйста.
— Видел, да? — встряхивает его Черный. — Ты это запомни! Мы еще ими полюбуемся в день выпуска. Вот когда можно будет сдохнуть со смеху!
Курильщику не до смеха. Он вскрикивает, когда Черный усиливает хватку и, шипя от боли, пытается разжать его пальцы.
— Отпусти, Черный! Пожалуйста!
Черный отпускает его, и Курильщик со вздохом облегчения валится на спину.
— Ладно, что там выпуск! В наружности я бы хотел их встретить, вот где! Хоть пару минут полюбоваться. Потому что я их там себе не представляю, не получается у меня, понимаешь? Пробую представить — и не могу.
Черный стоит зажмурившись.
— Может, я перевел бы кого-нибудь через дорогу, — бормочет он.
Слепой, угадав в мечтах Черного себя, усмехается. Горбач вертит пальцем у виска.
— Придержал бы свою собаку, если бы она на кого-то из них набросилась…
Табаки, справившись наконец с застрявшей в горле булочкой, разражается возмущенным визгом:
— Что еще за собака? Какая-такая собака? Откуда она взялась? Мало того, что ты шляешься где-то в наружности, выискивая бывших состайников, и перетаскиваешь их с тротуара на тротуар, так у тебя при этом еще какая-то собака! Она что, натаскана нас отыскивать? Науськанная, да? Даешь ей понюхать заныканные у нас носки, а потом говоришь: «Фас, моя крошка»? Этой поганой, поганой…
— Бультерьерихе, — шепотом подсказывает ему Сфинкс.
— Да! Этой бультерьерихе, этой охотнице за черепами! Этой мерзкой твари! Дерьмо какое!
— Уймись, Табаки, — смеется Слепой. — Он же сказал, что придержит ее. Меня вот угрожают перетащить через дорогу, не спросив согласия, — я и то не жалуюсь. Хотя, может, у меня все имущество на этой стороне останется. И мисочка для подаяния, и табличка «Подайте бедному слепому».
— Придержит? — с горящими глазами выкрикивает Табаки. — Придержит? Ха! Да этих булей нипочем не удержать, если им что втемяшилось в их тупую башку. Они же невменяемые! А эта еще будет специально натасканная, представляете?
— Но ведь и Черный у нас не слабак, согласись, — качает головой Сфинкс. — К тому же это будет его псина, его радость и сладкая девочка. Они будут вместе охотиться, вместе завтракать…
— Заткнитесь, придурки! — кричит Черный. — Шуты гороховые!
— Так и вижу, как они прогуливаются по утрам. Он — в сером пальто в клеточку и она — отрада холостяка — в серой попонке. У него в кулаке старый носок Слепого… в пакетике, чтобы запах не выветрился… они вышли на ежедневную охоту…
— Заткнись! Да вы уже обоссались на самом-то деле!
— Еще бы не обоссались, — хмурится Сфинкс. — Мы просто в ужасе, ты уж поверь. От одного вида твоей собаки…
— Этой безбожной уродины, — встревает Табаки.
— Особенно, когда ее не видишь, — не отстает Слепой.
— Эти ее кривые ноги…
— И пиратский прищур…
— И ошейник с шипами… Ой-ой-ой!
— И серая попонка!
— Оставьте мою собаку в покое!
Вопль Черного тонет в общем хохоте. Сфинкс сползает со спинки кровати и валится на пол.
— Кретины! Идиоты!
Черный встряхивает общую кровать, с рычанием переворачивает ее и, путаясь в собственных ногах, выбегает из спальни.
— Шизофреники! Жалкие ублюдки! — доносится из прихожей. Что-то с грохотом падает, отмечая траекторию его бегства.
— Швабра и ведро с грязной водой, — шепчет Македонский, бережно выуживая Курильщика из-под матраса.
Сфинкс раскидывает ногой одеяла и переворачивает подушки:
— Если он убил магнитофон, пусть лучше не возвращается. Я его самого прикончу.
— Как он нас из-за этой ублюдочной собаки! — радостно орет Табаки, ползая среди осколков. — Чуть всех не раздавил! Вот это сила! Вот что я называю — гордый хозяин!
Курильщик держится за голову, с удивлением отмечая, что она отчего-то перестала болеть. Он тоже не сдержал смех, и теперь ему не по себе. Как будто этим он предал Черного. Одинокого, взбешенного Черного, которого так мастерски довели. Интересно, заметил ли он, что Курильщик тоже смеялся?
Горбач и Македонский переворачивают кровать на место и принимаются собирать вещи.
— А вообще-то… — задумчиво говорит Горбач, — вообще-то бультерьеры очень мужественные и преданные животные.
— Кто же спорит? — спрашивает Слепой.
Горбач пожимает плечами:
— Не знаю. Мне как-то показалось, что вы их недолюбливаете.
Табаки разражается счастливым кудахтаньем.
Магнитофон орет в полную громкость, и Слепой поспешно приглушает звук.
— Уцелел. Повезло Черному.
Сфинкс передергивает плечами, чтобы пиджак сел правильно. На щеке его налипли чаинки, ворот рубашки стал коричневым.
Курильщик ощупывает шишку на лбу. Должно быть, от нее и прошла головная боль.
— Кстати, а с чего вы взяли, что снаружи у Черного будет обязательно бультерьер? — спрашивает он Сфинкса.»