Когда вы впервые задумались о смерти? Я бы не смогла ответить на этот вопрос, если бы не один примечательно-курьезный факт моей биографии. Мне было не больше пяти лет, когда на вопрос о том, кем я буду, когда вырасту, без тени сомнения отвечала, что буду врачом и изобрету таблетку бессмертия. К сожалению, я не могу заглянуть в свой детский мозг и узнать, что же в нем порождало такой взгляд на вещи и куда оно потом пропало на столько лет. Через некоторое время я решила, что хочу стать хирургом, потом журналистом, потом писателем. Мне было восемнадцать, когда новая (или же все-таки прежняя?) страсть настигла меня. С тех пор я твердо убеждена, что наука - единственное, чему можно посвятить себя, не пожалев об этом ни в одно из мгновений жизни, включая последнее. Единственная таблетка бессмертия, доступная и нашему, и, вероятно, целому ряду последующих поколений. Если вам показалось, что это убеждение рассудочное, то знайте, что это не так. Если вы влюблялись с первого взгляда, то должны помнить эту иррациональное, безосновательное притяжение и то, насколько отстают от него всякие разумные самооправдания. Так было и со мной. "Язык как знаковая система..." - писала я за преподавателем, а в голове взрывались фейерверки. По складу ума я должна была бы стать математиком-прикладником, но стала прикладником-лингвистом - странный выверт судьбы! Впрочем, дистанция между разными науками куда меньше, чем принято считать - это особенно отчетливо видно из междисциплинарных областей, таких, как моя. И еще меньше разница между людьми науки, которую мы - находящиеся внутри - вечно подчеркиваем и выпячиваем - в анекдотах, иерархиях, конфликтах, предубеждениях. У нас общие страхи (оказаться недостойными избранного пути), общие желания (найти задачу по себе и решить ее первым), и глюки тоже общие - Гилеин Теорический Мир, назвал их Нил Стивенсон, один из самых преданных апологетов науки среди известных мне современных писателей. Мир Первопричин, никем не написанный Полный Компендиум Объяснений, пестрое собрание всего, о чем только можно помыслить, квинтэссенция красоты, рай, доступный взору лишь на гамма-ритмах человеческого мозга, "честный путь достижения счастья"(с).
Бонус
Нил Стивенсон "Анафем":
«Дат был из тех, кто в простоте душевной без стеснения задаёт самые что ни на есть фундаментальные вопросы. Я старался отвечать в том же духе:
— Ты знаешь, что я пен, братец. Так что разница между нами и пенами не в том, что мы умнее. Причина, очевидно, в другом.
К тому времени мы уже так давно ели, пили, болтали и пели старые песни, что понятно было: разницы никакой нет. Дат, несмотря на все свои детские травмы, сумел сохранить мозги: он смотрел вокруг, всё примечал, а потом спросил, зачем нужно возводить стены, делиться на интрамурос и экстрамурос?
Ороло повернулся и внимательно поглядел на Дата.
— Ты бы лучше понял, если бы увидел точечный матик, — сказал он.
— Точечный матик?
— Иногда это просто однокомнатная квартирка с электрическими часами на стене и вместительным книжным шкафом. Инак живёт в полном одиночестве, без спиля, без жужулы. Может быть, раз в несколько лет к нему заглядывает инквизитор — убедиться, что всё в порядке.
— А смысл?
— Этот самый вопрос я предлагаю тебе обдумать. — И Ороло вернулся к разговору с отцом Джезри.
Дат поднял руки, словно сдаваясь. Мы с Арсибальтом рассмеялись, но не над ним.
— Вот так па Ороло и делает своё грязное дело, — заметил я.
— Сегодня ночью ты не заснёшь — будешь размышлять над его словами, — добавил Арсибальт.
— Ну помогите же мне! Я ведь не фраа! — взмолился Дат.
— Что заставляет человека сидеть в однокомнатной квартирке, читать и думать? — спросил Арсибальт. — Чем он должен отличаться от других, чтобы ему нравилась такая жизнь?
— Не знаю. Может, он просто на улицу не любит выходить? Боится открытого пространства?
— Агорафобия — неверный ответ, — произнёс Арсибальт с лёгким раздражением.
— Что, если места, куда он попадает, и вещи, которые он встречает по ходу работы, интереснее материального мира вокруг? — подсказал я.
— Ну-у-у... — протянул Дат.
— Можно сказать, разница между вами и нами в том, что мы заражены видением... другого мира. — Я чуть было не сказал «высшего», но ограничился прилагательным «другой».
— Мне не нравится твоя метафора с заражением, — начал Арсибальт на ортском. Я пнул его под столом коленкой.
— Что-то вроде другой планеты? — спросил Дат.
— Интересный взгляд, — сказал я. — Большинство из нас не думает о нём как о другой планете в духе фантастических спилей. Может, это будущее нашего мира. Может — альтернативная вселенная, куда нам не попасть. Или вообще чистая фантазия. Но так или иначе он живёт в наших душах, и мы, вольно или невольно, к нему стремимся.
— И какой он, этот мир? — спросил Дат.
У меня за спиной заиграла чья-то жужула. Мелодия была негромкая, но почему-то от неё у меня напрочь заклинило мозги.
— Например, в нём нет этого, — сказал я.
На сладкое были бисквитные коврижки, испечённые и поданные на больших противнях. Одна из них, естественно, оказалась перед Арсибальтом — не без его стараний. Он взял лопаточку — плоскую, металлическую, размером примерно с детскую ладонь, — и уже собирался воткнуть её в коврижку, когда мне пришла в голову мысль.
— Пусть Дат нарежет, — сказал я.
— Мы хозяева и должны ухаживать за гостями, — напомнил Арсибальт.
— Ты можешь раскладывать по тарелкам, а режет пусть Дат. — Я отнял лопаточку у Арсибальта и протянул Дату, который взял её с некоторым сомнением.
Дальше я убедил его нарезать коврижку, но не просто, а весьма специфическим образом, повторяющим старинное геометрическое построение, которое показал мне Ороло, когда я только поступил в концент и всё время плакал от разлуки со старой жизнью. Получилось не сразу, но когда до парнишки всё-таки дошло, я смог сказать:
— Поздравляю! Ты только что решил геометрическую задачу многотысячелетней давности.
— Тогда уже были коврижки?
— Нет, но была земля, которую приходилось измерять, и с ней этот фокус тоже работает.
— Хм, — промычал Дат, откусывая уголок от своей порции.
— Ты хмыкаешь, но для нас это очень важно, — сказал я. — Почему решение, пригодное для коврижки, годится и для участка земли? Коврижка и земля — разные веши.
Для Дата, которому больше всего хотелось коврижки, разговор стал чересчур сложным, но Корд поняла, к чему я клоню.
— Наверное, у меня тут нечестное преимущество, потому что я по работе много думаю о геометрии. Но ответ в том, что геометрия, она... ну, геометрия. Чистая. Не важно, к чему её прикладывать.
— И оказывается, что то же самое верно и для других теорик, — сказал я. — Ты что-то доказываешь. Потом это доказывают совершенно другим способом. Но ответ всегда один. Кто бы ни обсуждал эти построения, в какую эпоху, что бы они ни делили — коврижку или пастбище, — все получали один и тот же ответ. Истины как будто приходят из другого мира или из другого плана бытия. Как тут не поверить, что этот мир в каком-то смысле существует на самом деле, а не только в нашем воображении! И мы бы хотели в него попасть.
— Желательно не после смерти, — вставил Арсибальт.
— Когда я вытачиваю деталь, я иногда на ней зацикливаюсь, — сказала Корд. — Ночами не сплю, думаю о её форме. Это приблизительно то, что вы испытываете к своей работе?
— В общем, да. У тебя в голове геометрия, и она тебя зачаровывает. Некоторые говорят, что это просто возбуждение нейронов в твоём мозгу. Однако она имеет собственную реальность. И для тебя думать об этой реальности — достойный способ провести жизнь.
Роск (парень Корд) был мануальный терапевт — лечил людей руками.
— У меня был пациент, у которого от неправильной осанки случилось защемление нерва, — сказал он. — Я советовался с учителем по жужуле, без картинок, чисто голосом. Мы долго говорили про нерв, про соседние мышцы и связки, и что надо делать, чтоб устранить проблему, и тут меня стукнуло, как же это странно: мы оба обращаемся к образу — к модели — чужого тела, которая есть у меня в мозгу и в мозгу моего учителя, но...
— Как будто бы в третьем месте, общем для вас обоих? — подсказал я.
— Такое у меня было чувство. Некоторое время оно меня мучило, потом я выкинул его из головы, решив, что у меня просто крыша едет.
— Так вот, оно мучает людей со времён Кноуса, и у нас тут вроде как заповедник для тех, кто не может выкинуть его из головы, — сказал я.»